Неточные совпадения
Молиться в ночь морозную
Под звездным небом Божиим
Люблю я с той поры.
Беда пристигнет — вспомните
И женам посоветуйте:
Усердней не помолишься
Нигде и никогда.
Чем больше я молилася,
Тем легче становилося,
И силы прибавлялося,
Чем чаще я касалася
До
белой, снежной скатерти
Горящей
головой…
С своей стороны, я предвижу возможность подать следующую мысль: колет [Колет (франц.) — короткий мундир из
белого сукна (в кирасирских полках).] из серебряного глазета, сзади страусовые перья, спереди панцирь из кованого золота, штаны глазетовые же и на
голове литого золота шишак, увенчанный перьями.
― Не угодно ли? ― Он указал на кресло у письменного уложенного бумагами стола и сам сел на председательское место, потирая маленькие руки с короткими, обросшими
белыми волосами пальцами, и склонив на бок
голову. Но, только что он успокоился в своей позе, как над столом пролетела моль. Адвокат с быстротой, которой нельзя было ожидать от него, рознял руки, поймал моль и опять принял прежнее положение.
Невыносимо нагло и вызывающе подействовал на Алексея Александровича вид отлично сделанного художником черного кружева на
голове, черных волос и
белой прекрасной руки с безыменным пальцем, покрытым перстнями.
Вернувшись домой после трех бессонных ночей, Вронский, не раздеваясь, лег ничком на диван, сложив руки и положив на них
голову.
Голова его была тяжела. Представления, воспоминания и мысли самые странные с чрезвычайною быстротой и ясностью сменялись одна другою: то это было лекарство, которое он наливал больной и перелил через ложку, то
белые руки акушерки, то странное положение Алексея Александровича на полу пред кроватью.
Она быстро оделась, сошла вниз и решительными шагами вошла в гостиную, где, по обыкновению, ожидал ее кофе и Сережа с гувернанткой. Сережа, весь в
белом, стоял у стола под зеркалом и, согнувшись спиной и
головой, с выражением напряженного внимания, которое она знала в нем и которым он был похож на отца, что-то делал с цветами, которые он принес.
Никто не думал, глядя на его
белые с напухшими жилами руки, так нежно длинными пальцами ощупывавшие оба края лежавшего пред ним листа
белой бумаги, и на его с выражением усталости на бок склоненную
голову, что сейчас из его уст выльются такие речи, которые произведут страшную бурю, заставят членов кричать, перебивая друг друга, и председателя требовать соблюдения порядка.
— Господи! — и, тяжело вздохнув, губернский предводитель, устало шмыгая в своих
белых панталонах, опустив
голову, пошел по средине залы к большому столу.
На
голове у нее, в черных волосах, своих без примеси, была маленькая гирлянда анютиных глазок и такая же на черной ленте пояса между
белыми кружевами.
«Как красиво! — подумал он, глядя на странную, точно перламутровую раковину из
белых барашков-облачков, остановившуюся над самою
головой его на середине неба. — Как всё прелестно в эту прелестную ночь! И когда успела образоваться эта раковина? Недавно я смотрел на небо, и на нем ничего не было — только две
белые полосы. Да, вот так-то незаметно изменились и мои взгляды на жизнь!»
Варенька стояла в дверях, переодетая в желтое ситцевое платье, с повязанным на
голове белым платком.
Анна уже была одета в светлое шелковое с бархатом платье, которое она сшила в Париже, с открытою грудью, и с
белым дорогим кружевом на
голове, обрамлявшим ее лицо и особенно выгодно выставлявшим ее яркую красоту.
Она вышла на середину комнаты и остановилась пред Долли, сжимая руками грудь. В
белом пенюаре фигура ее казалась особенно велика и широка. Она нагнула
голову и исподлобья смотрела сияющими мокрыми глазами на маленькую, худенькую и жалкую в своей штопанной кофточке и ночном чепчике, всю дрожавшую от волнения Долли.
Пробираясь берегом к своей хате, я невольно всматривался в ту сторону, где накануне слепой дожидался ночного пловца; луна уже катилась по небу, и мне показалось, что кто-то в
белом сидел на берегу; я подкрался, подстрекаемый любопытством, и прилег в траве над обрывом берега; высунув немного
голову, я мог хорошо видеть с утеса все, что внизу делалось, и не очень удивился, а почти обрадовался, узнав мою русалку.
Становилось жарко;
белые мохнатые тучки быстро бежали от снеговых гор, обещая грозу;
голова Машука дымилась, как загашенный факел; кругом него вились и ползали, как змеи, серые клочки облаков, задержанные в своем стремлении и будто зацепившиеся за колючий его кустарник.
Герои наши видели много бумаги, и черновой и
белой, наклонившиеся
головы, широкие затылки, фраки, сертуки губернского покроя и даже просто какую-то светло-серую куртку, отделившуюся весьма резко, которая, своротив
голову набок и положив ее почти на самую бумагу, выписывала бойко и замашисто какой-нибудь протокол об оттяганье земли или описке имения, захваченного каким-нибудь мирным помещиком, покойно доживающим век свой под судом, нажившим себе и детей и внуков под его покровом, да слышались урывками короткие выражения, произносимые хриплым голосом: «Одолжите, Федосей Федосеевич, дельце за № 368!» — «Вы всегда куда-нибудь затаскаете пробку с казенной чернильницы!» Иногда голос более величавый, без сомнения одного из начальников, раздавался повелительно: «На, перепиши! а не то снимут сапоги и просидишь ты у меня шесть суток не евши».
Но, увы! он заметил, что в
голове уже
белело что-то гладкое, и примолвил грустно: «И зачем было предаваться так сильно сокрушенью?
Хотя мне в эту минуту больше хотелось спрятаться с
головой под кресло бабушки, чем выходить из-за него, как было отказаться? — я встал, сказал «rose» [роза (фр.).] и робко взглянул на Сонечку. Не успел я опомниться, как чья-то рука в
белой перчатке очутилась в моей, и княжна с приятнейшей улыбкой пустилась вперед, нисколько не подозревая того, что я решительно не знал, что делать с своими ногами.
Налево от двери стояли ширмы, за ширмами — кровать, столик, шкафчик, уставленный лекарствами, и большое кресло, на котором дремал доктор; подле кровати стояла молодая, очень белокурая, замечательной красоты девушка, в
белом утреннем капоте, и, немного засучив рукава, прикладывала лед к
голове maman, которую не было видно в эту минуту.
Большая размотала платок, закрывавший всю
голову маленькой, расстегнула на ней салоп, и когда ливрейный лакей получил эти вещи под сохранение и снял с нее меховые ботинки, из закутанной особы вышла чудесная двенадцатилетняя девочка в коротеньком открытом кисейном платьице,
белых панталончиках и крошечных черных башмачках.
К вечеру они опять стали расходиться: одни побледнели, подлиннели и бежали на горизонт; другие, над самой
головой, превратились в
белую прозрачную чешую; одна только черная большая туча остановилась на востоке.
Ее волосы сдвинулись в беспорядке; у шеи расстегнулась пуговица, открыв
белую ямку; раскинувшаяся юбка обнажала колени; ресницы спали на щеке, в тени нежного, выпуклого виска, полузакрытого темной прядью; мизинец правой руки, бывшей под
головой, пригибался к затылку.
На Леню костюмов недостало; была только надета на
голову красная вязанная из гаруса шапочка (или, лучше сказать, колпак) покойного Семена Захарыча, а в шапку воткнут обломок
белого страусового пера, принадлежавшего еще бабушке Катерины Ивановны и сохранявшегося доселе в сундуке в виде фамильной редкости.
— Понятное дело;
белье можно бы и после, коль сам не желает… Пульс славный. Голова-то все еще немного болит, а?
— Знаешь, Дунечка, как только я к утру немного заснула, мне вдруг приснилась покойница Марфа Петровна… и вся в
белом… подошла ко мне, взяла за руку, а сама
головой качает на меня, и так строго, строго, как будто осуждает… К добру ли это? Ах, боже мой, Дмитрий Прокофьич, вы еще не знаете: Марфа Петровна умерла!
Часто он спал на ней так, как был, не раздеваясь, без простыни, покрываясь своим старым, ветхим студенческим пальто и с одною маленькою подушкой в
головах, под которую подкладывал все, что имел
белья, чистого и заношенного, чтобы было повыше изголовье.
— Кажись, они идут-с, — шепнул вдруг Петр. Базаров поднял
голову и увидал Павла Петровича. Одетый в легкий клетчатый пиджак и
белые, как снег, панталоны, он быстро шел по дороге; под мышкой он нес ящик, завернутый в зеленое сукно.
Аркадий подошел к дяде и снова почувствовал на щеках своих прикосновение его душистых усов. Павел Петрович присел к столу. На нем был изящный утренний, в английском вкусе, костюм; на
голове красовалась маленькая феска. Эта феска и небрежно повязанный галстучек намекали на свободу деревенской жизни; но тугие воротнички рубашки, правда, не
белой, а пестренькой, как оно и следует для утреннего туалета, с обычною неумолимостью упирались в выбритый подбородок.
Он взглянул на нее. Она закинула
голову на спинку кресел и скрестила на груди руки, обнаженные до локтей. Она казалась бледней при свете одинокой лампы, завешенной вырезною бумажною сеткой. Широкое
белое платье покрывало ее всю своими мягкими складками; едва виднелись кончики ее ног, тоже скрещенных.
Однажды, часу в седьмом утра, Базаров, возвращаясь с прогулки, застал в давно отцветшей, но еще густой и зеленой сиреневой беседке Фенечку. Она сидела на скамейке, накинув по обыкновению
белый платок на
голову; подле нее лежал целый пук еще мокрых от росы красных и
белых роз. Он поздоровался с нею.
«Странный этот лекарь!» — повторила она про себя. Она потянулась, улыбнулась, закинула руки за
голову, потом пробежала глазами страницы две глупого французского романа, выронила книжку — и заснула, вся чистая и холодная, в чистом и душистом
белье.
Павел Петрович помочил себе лоб одеколоном и закрыл глаза. Освещенная ярким дневным светом, его красивая, исхудалая
голова лежала на
белой подушке, как
голова мертвеца… Да он и был мертвец.
— Я их боюсь, лягушек-то, — заметил Васька, мальчик лет семи, с
белою, как лен,
головою, в сером казакине с стоячим воротником и босой.
Он стал обнимать сына… «Енюша, Енюша», — раздался трепещущий женский голос. Дверь распахнулась, и на пороге показалась кругленькая, низенькая старушка в
белом чепце и короткой пестрой кофточке. Она ахнула, пошатнулась и наверно бы упала, если бы Базаров не поддержал ее. Пухлые ее ручки мгновенно обвились вокруг его шеи,
голова прижалась к его груди, и все замолкло. Только слышались ее прерывистые всхлипыванья.
В дверях буфетной встала Алина, платье на ней было так ослепительно
белое, что Самгин мигнул; у пояса — цветы, гирлянда их спускалась по бедру до подола, на
голове — тоже цветы, в руках блестел веер, и вся она блестела, точно огромная рыба. Стало тихо, все примолкли, осторожно отодвигаясь от нее. Лютов вертелся, хватал стулья и бормотал...
Они стояли на повороте коридора, за углом его, и Клим вдруг увидал медленно ползущую по
белой стене тень рогатой
головы инспектора. Дронов стоял спиною к тени.
В кухне — кисленький запах газа, на плите, в большом чайнике, шумно кипит вода, на
белых кафельных стенах солидно сияет медь кастрюль, в углу, среди засушенных цветов, прячется ярко раскрашенная статуэтка мадонны с младенцем. Макаров сел за стол и, облокотясь, сжал
голову свою ладонями, Иноков, наливая в стаканы вино, вполголоса говорит...
Самгин, оглядываясь, видел бородатые и бритые, пухлые и костлявые лица мужчин, возбужденных счастьем жить, видел разрумяненные мордочки женщин, украшенных драгоценными камнями, точно иконы, все это было окутано голубоватым туманом, и в нем летали, подобно ангелам,
белые лакеи, кланялись их аккуратно причесанные и лысые
головы, светились почтительными улыбками потные физиономии.
В тени группы молодых берез стояла на высоких ногах запряженная в крестьянскую телегу длинная лошадь с прогнутой спиной, шерсть ее когда-то была
белой, но пропылилась, приобрела грязную сероватость и желтоватые пятна, большая, костлявая
голова бессильно и низко опущена к земле, в провалившейся глазнице тускло блестит мутный, влажный глаз.
В
белом платке на
голове, в переднике, с измятым лицом, она стала похожа на горничную.
А когда подняли ее тяжелое стекло, старый китаец не торопясь освободил из рукава руку, рукав как будто сам, своею силой, взъехал к локтю, тонкие, когтистые пальцы старческой, железной руки опустились в витрину, сковырнули с
белой пластинки мрамора большой кристалл изумруда, гордость павильона, Ли Хунг-чанг поднял камень на уровень своего глаза, перенес его к другому и, чуть заметно кивнув
головой, спрятал руку с камнем в рукав.
Уроки Томилина становились все более скучны, менее понятны, а сам учитель как-то неестественно разросся в ширину и осел к земле. Он переоделся в
белую рубаху с вышитым воротом, на его
голых, медного цвета ногах блестели туфли зеленого сафьяна. Когда Клим, не понимая чего-нибудь, заявлял об этом ему, Томилин, не сердясь, но с явным удивлением, останавливался среди комнаты и говорил почти всегда одно и то же...
Самгин замолчал, отмечая знакомых: почти бежит, толкая людей, Ногайцев, в пиджаке из чесунчи, с лицом, на котором сияют восторг и пот, нерешительно шагает длинный Иеронимов, держа себя пальцами левой руки за ухо, наклонив
голову, идет Пыльников под руку с высокой дамой в
белом и в необыкновенной шляпке, важно выступает Стратонов с толстой палкой в руке, рядом с ним дергается Пуришкевич, лысенький, с бесцветной бородкой, и шагает толсторожий Марков, похожий на празднично одетого бойца с мясной бойни.
В кухне на полу, пред большим тазом, сидел
голый Диомидов, прижав левую руку ко груди, поддерживая ее правой. С мокрых волос его текла вода, и казалось, что он тает, разлагается. Его очень
белая кожа была выпачкана калом, покрыта синяками, изорвана ссадинами. Неверным жестом правой руки он зачерпнул горсть воды, плеснул ее на лицо себе, на опухший глаз; вода потекла по груди, не смывая с нее темных пятен.
Тяжелую, дубовую дверь крыльца открыла юная горничная в
белом переднике и кружевной наколке на красиво причесанной
голове.
Раза два приходила Варвара, холодно здоровалась, вздергивая
голову, глядя через плечо Клима, шла в свою комнату и отбирала
белье для себя.
Жена, нагнувшись, подкладывала к ногам его бутылки с горячей водой. Самгин видел на
белом фоне подушки черноволосую, растрепанную
голову, потный лоб, изумленные глаза, щеки, густо заросшие черной щетиной, и полуоткрытый рот, обнаживший мелкие, желтые зубы.
— Я тоже не могла уснуть, — начала она рассказывать. — Я никогда не слышала такой мертвой тишины. Ночью по саду ходила женщина из флигеля, вся в
белом, заломив руки за
голову. Потом вышла в сад Вера Петровна, тоже в
белом, и они долго стояли на одном месте… как Парки.
Прошло человек тридцать каменщиков, которые воздвигали пятиэтажный дом в улице, где жил Самгин, почти против окон его квартиры, все они были, по Брюсову, «в фартуках
белых». Он узнал их по фигуре артельного старосты, тощего старичка с
голым черепом, с плюшевой мордочкой обезьяны и пронзительным голосом страдальца.
Пузатый комод и на нем трюмо в форме лиры, три неуклюжих стула, старенькое на низких ножках кресло у стола, под окном, — вот и вся обстановка комнаты. Оклеенные
белыми обоями стены холодны и
голы, только против кровати — темный квадрат небольшой фотографии: гладкое, как пустота, море, корма баркаса и на ней, обнявшись, стоят Лидия с Алиной.